Первую мелодию я сочинил в пять лет. И запомнил
ее на всю жизнь. Впоследствии мы с поэтом Анатолием Гороховым сделали
из нее песню «Соловьиный час».
Самому подбирать красивые созвучия мне было интересно - это
лучше, чем играть чужую музыку. Но увлечение сочинительством вредит каждодневным
упражнениям, а я сразу невзлюбил их, особенно Баха - эти его постоянные
секундные интервалы, механику мелизмов, молоточковые каскады... Чуть ли
не всем детям, начавшим музицировать, Бах дается тяжко. Это потом мы понимаем,
что Бах есть Бах. Бах - Бог! Что именно так, как немецкий гений, и надо
писать музыку в компании со Всевышним.
Бах стал пыткой для меня. Я прятал ноты, делал вид, что потерял.
От Баха мне еще больше хотелось во двор - участвовать в мальчишеских баталиях.
Гулять!..
В 1949 году, когда пришло время, меня отдали в музыкальную
школу-десятилетку при Бакинской консерватории. Это была элитарная школа.
Элитарная в том смысле, что в нее принимали детей по степени одаренности,
а не в зависимости от высокого положения родителей. Критерий при поступлении
был один - природный талант. Бездарностей даже «по блату» не
брали. Вот почему большинство выпускников нашей школы стали хорошими музыкантами.
Школа, как и город Баку, была интернациональна: мы тогда
вообще понятия не имели, что такое национальные различия. И никого не
смущало, что в Баку, столице Азербайджана, азербайджанский язык не был
обязательным. Хочешь - учи, не хочешь - не учи. В нашей семье говорили
по-русски. Не оттого ли я плоховато знаю родной язык? Бабушка Байдигюль
была татарка, жена дяди Джамала Мария Ивановна - полька. Дядя неплохо
говорил по-азербайджански, но спотыкался на литературном азербайджанском.
Учился я без усердия. Сидеть за партой для меня было все равно,
что сидеть на шиле. С музыкой было совсем иначе: мне это нравилось. Нравилось,
когда говорили о моих первых сочинительских опытах, когда хвалили мою
музыкальность. А вот математику, все эти формулы, скобки, да и вообще
что-нибудь считать, терпеть не мог. Дело дошло до того, что пришлось для
меня приглашать репетиторов по общеобразовательным предметам.
Помню одного из них, математика. Хороший был парень, очкарик-умница.
Он мне про алгебру, а у меня в голове свое - музыка или гулянье. Ему надоела
эта игра в одни ворота.
- Математика из тебя никогда не выйдет. Не потому, что ты
тупой, просто ты никогда этим не будешь заниматься. Точные науки не хотят
влетать в твою голову. Хотя если ты захочешь, то сможешь. Но ты совсем
не хочешь... Поэтому давай о музыке.
И мы часами разговаривали об этом. Тетя Мура, видя, как мы долго сидим
вместе, нахваливала меня, говорила дяде: «Вот усердие!..»
В школе мы делили своих педагогов на ужасно умных, на строгих,
на занудных, которые вечно были чем-то недовольны, и на «клоунов».
У нас был потрясающий учитель - Аркадий Львович. Он вел у нас географию
и английский язык. Помню, как он гонял нас, не давая времени на раздумья:
«Перечислить все страны Европы! Быстро!» А на английском он
не столько требовал от нас хорошего знания грамматики, сколько учил настоящему
английскому произношению. Сам он говорил по-английски великолепно. Помню,
он объяснял нам, как надо выговаривать «This is». Поднял одного
из нас - мальчик сказал: «Дысыз». - «Не то! Садись! Тройка».
Второй произнес: «Зысыз». - «Не так! Тройка!» Встала
девочка и «выдала» ему: «Лысыз». Наш учитель был совершенно
лысый. Так что единица девочке была обеспечена.
Много позже я видел своего учителя незадолго до его смерти.
Аркадий Львович к тому времени давно был на пенсии, жил в Ленинграде.
Я приехал в город с концертами, и тогда же там гастролировал Большой театр.
Помню, что я устроил ужин, на который пригласил и Аркадия Львовича, и
некоторых солистов Большого. Вечер получился очень хорошим...
Другим замечательным педагогом был Арон Израилевич. Он вел
у нас музыкальную грамоту. До конца жизни не забуду, как он сразу научил
нас, еще ничего не знающих в музграмоте, квартоквинтовому кругу. Он сказал
нам: «Я не буду говорить вам: «Здравствуйте, ребята! Садитесь».
А вы не должны отвечать мне: «Здравствуйте, Арон Израилевич!»
Я буду говорить вам: «Си ми ля ре соль до фа», а вы будете отвечать
мне: «Фа до соль ре ля ми си». И мы уже навсегда запомнили,
какие диезы, какие бемоли должны быть на нотном стане.
В разряд «клоунесс» у нас была зачислена учительница
по ботанике Екатерина Минаевна. Одной из ее странностей было неравнодушное
отношение ко мне: она все время ко мне придиралась. «Магомаев, что
ты делаешь?» - «Ничего». - «Делай то, что надо!»
А что именно мне надо было делать, я не мог понять. Лет в тринадцать у
меня начали пробиваться усы. И вот я однажды услышал: «Магомаев,
почему у тебя растут усы?» И это взрослый человек спрашивает у совсем
еще мальчишки. Я, естественно, смог ответить только: «Не знаю».
- «Я посоветуюсь со знакомыми мужчинами, как сделать, чтобы они не
росли».
Самое смешное в этой ситуации было то, что у нашей учительницы
усики были больше моих. Я не смог удержаться, чтобы не съязвить: «Заодно
посоветуйтесь и насчет своих усов...»
Помню, как на нас, мальчишек, обрушился Тарзан. Теперешним
поколениям не понять, почему появление тех фильмов в конце 40-х - начале
50-х стало для всех чуть ли не потрясением. Фильмы о человеке-обезьяне
очень отличались от других, немногочисленных советских картин, которые
мы могли видеть в кинотеатрах. Все были захвачены тем, что делал на экране
Джонни Вайсмюллер, красивый, сильный, прекрасный спортсмен.
Недавно я переписал себе на лазерные диски те фильмы своего
детства и очень боялся, что теперь буду смотреть их с определенной снисходительностью
взрослого человека, повидавшего столько других хороших фильмов в своей
жизни. Ничего подобного! Хотя потом были попытки снимать и другие фильмы
о Тарзане, даже раскрашивали старые черно-белые ленты с помощью компьютерной
графики, но все это было уже не то. Старые фильмы моего детства как были,
так и остались лучшими, а Джонни Вайсмюллер остался последним Тарзаном.
После него настоящих Тарзанов уже не было.
Если и сейчас я смотрю те фильмы с удовольствием, то что
же говорить о нас, тогдашних мальчишках. Мы были похожи на сумасшедших
в своем стремлении подражать полюбившемуся герою, его замечательной обезьяне
Чите... У нас появились веревки-лианы, переброшенные с дерева на дерево,
мы старались кричать по-тарзаньи. (Интересно, что никто тогда не обратил
внимания на то, что Тарзан кричал в мажоре, а его сын, Бой, - в миноре;
это поймут только музыканты.)
Но подражая Тарзану, Чите, мы не могли похвастаться настоящей
обезьяньей ловкостью. Не хватало ее и мне - мои тарзаньи забавы кончились
тем, что я, упав с дерева, сломал левую руку. Ее надолго упрятали в гипс,
приказав, чтобы я вел себя тихо...
Легко сказать «тихо»... Когда гипс сняли, оказалось,
что рука срослась неправильно. Лучше бы мне сказали, чтобы я носился сломя
голову. Я тогда бы сделал прямо противоположное...
Руку пришлось ломать. Но мне об этом не сказали - обманули, скрыли. Ломали
под наркозом. Мне снилось, что я перекатываюсь в какой-то бочке с гвоздями,
да еще без обоих днищ...
После больницы у меня не было чувства радости (как могло бы
быть у всех нормальных мальчишек), что из-за сломанной руки появилась
возможность бездельничать несколько недель. Может быть, я тоже бы этому
радовался, но сломанная рука освобождала меня и от любимых мною занятий
музыкой. Я уже тогда знал, что хочу быть и буду настоящим музыкантом.
Как дед.
Меня вовремя предупредили, даже напугали, что если я буду
продолжать бегать и прыгать, как раньше, в следующий раз руку уже не исправить.
Так и буду жить с кривой рукой. Криворуким пианистом мне быть не хотелось.
Я настолько испугался, что и вправду стал вести себя тихо. Насколько мог...
После «Тарзана» еще одна кинолента захватила нас
- это был американский музыкальный фильм «Три мушкетера». Мы
напевали песенку из этой картины и без конца фехтовали. Вместо шпаги я
использовал смычок, который остался после того, как я «раскурочил»
дедовскую скрипку, и моя шпага была самой лучшей. По сравнению с «тарзаньими»
забавами наши мушкетерские игры были более безопасными для здоровья: мы
рисковали во время наших поединков разве что попасть в лицо, в глаз. Но,
к счастью, этого не случилось. Тогда же я только-только начал рисовать,
и мои рисунки, конечно же, были сплошь посвящены мушкетерам.
Вспоминая нашу музыкальную школу, это я только теперь называю
ее элитарной. Тогда мы такого слова не знали - школа и школа. Дети состоятельных
родителей дружили с бедными и не было между нами разницы.
Завидовали мы не лакированным туфлям или накрахмаленной манишке,
а тому, кто был даровитее:
«Он так играет на скрипке!» или «У него такая техника!»
Вот что ценилось.
Во времена нашего детства деньги не возводились в культ.
Это сейчас у нас и по телевидению, и по радио, и в прессе постоянные разговоры
о деньгах. И ты с ужасом понимаешь, что это становится нормой жизни. В
нашем тогдашнем, пусть и далеком от совершенства обществе говорить с утра
до вечера о презренном металле считалось дурным тоном. Точно так же мы
считали неприличным прилюдно ткнуть, скажем, в плохо одетого мальчишку
и брезгливо фыркнуть: «Фу, оборванец»... И дело было не в том,
что все мы были тогда беднее, а значит, как бы равны, и тот, кто бедным
не был, старался скрыть этот свой «недостаток», - нет, просто
все мы были тогда приучены к другому. В том, что говорилось и делалось
нами, было больше души.
В детстве я много времени проводил на правительственной даче,
которая была положена дяде Джамалу, когда он работал заместителем председателя
Совета Министров Азербайджана. Сейчас в этом районе со странным для азербайджанского
языка названием Загульба находится президентская дача.
Хотя все мы, мальчишки и девчонки, дети высших руководителей
республики, понимали, кто наши родители, но в своем поведении мы ничем
не отличались от детей из обычных семей. У нас не было никаких претензий
на исключительность, не было разговоров о том, что чей-то отец самый главный,
самый важный. Нет, мы играли, бегали, купались в море, озорничали, как
все дети во все времена.
Помню, почему-то мы любили лазать по абрикосовым и персиковым деревьям,
хотя фрукты каждый день стояли на столе в доме. Нет, есть то, что давали
дома, нам было неинтересно. На правительственной даче было свое подсобное
хозяйство, ее обитателей снабжали свежим молоком, свежими овощами. Был
и сад, где росло много фруктовых деревьев, винограда. И вот мы, дети,
почему- то считали чуть ли не своим долгом забираться в огороды, в сад.
Однажды мы даже забрались на продовольственный склад, выставив в окне
стекло. Забрались с единственной целью - утащить из холодильника сосиски,
которыми собирались кормить кошек и собак. Те же сосиски можно было взять
и дома, но как объяснить родным, почему ты тащишь что-то со стола - ведь
не голодный же! Да и просто принести еду для собак из дома было неинтересно.
А тут такое приключение! Такой риск!
Там, на правительственной даче, мы каждый день могли смотреть
лучшие фильмы - и трофейные, и старые, и новые, которые еще не вышли на
экран. Именно там я увидел и «Любимые арии», и «Паяцев»,
и «Тарзана», а потом и фильмы с Лолитой Торрес... Так что мое
детство проходило не только весело, но и содержательно. Там же я научился
играть на бильярде...
Я рос не в бедной семье, но меня воспитывали так, что я понимал
разницу между «хочу» и «необходимо». Мне хотелось
иметь магнитофон, но он появился у меня только в шестнадцать лет, когда
я стал более или менее прилично петь. Магнитофон для певца не забава,
а рабочий аппарат, чтобы слышать себя со стороны.
Хотя магнитофона у меня еще не было, но свой голос я мог
записывать у моего друга, скрипача Юры Стембольского. У него был какой-то
странный магнитофон, обе катушки которого были расположены одна над другой
и вертелись в разные стороны. Мы сделали тогда много записей. Помню, как
я пел «Сомнение» Глинки, а Юра аккомпанировал мне на скрипке.
Я бы много отдал, чтобы послушать те наши записи, послушать, как я пел
в 14-15 лет, но увы... Давно нет таких магнитофонов, да и за прошедшие
десятилетия те пленки давно иссохлись, рассыпаются... Чуть ниже я расскажу
немного подробнее о Юре...
Мне никогда не давали лишних денег, о карманных деньгах я
читал только в книжках.
Если у меня оставалось что-то от школьного завтрака, я спрашивал
разрешения истратить эти копейки на мороженое. Одевали меня так, чтобы
было не модно, а чисто, прилично и скромно. Если был костюм, то только
один - выходной. Про школьную форму нечего говорить - она была у всех.
Были у всех и красные галстуки, и единственное различие, да и то не слишком
приметное, заключалось в том, что у кого-то красный галстук был шелковый,
а у кого-то штапельный. Но у всех мятый и в чернилах.
Вспоминаю наш двор. Там действовали свои неписаные законы:
кто-то верховодил, а кто-то подчинялся, кто-то задавался, а кто-то мучился
застенчивостью. Но в играх мы были одна ватага. Детство - самая нелукавая
пора жизни: все там в открытую и честно. Мы и ссорились честно. Больше
всех я ссорился, а значит, и мирился чаще с Поладом Бюль-Бюль оглы. Верховодили
мы вместе - делили дворовую власть. Как представители «верховной
власти» двора, вроде Тома Сойера и Гека Финна, то и дело соперничали:
кто ловчее «тарзанит», перепрыгивая с дерева на дерево, кто
подушераздирающее крикнет Тарзаном. Последнее Полад делал лучше всех.
В детстве я увлекался астрономией. И вот мы с Пола-дом решили
посмотреть, что это за пятна на Луне. Смастерили трубку, вставили в нее
несколько увеличительных стекол и начали рассматривать лунный диск. Через
наш самодельный телескоп мы увидели, как нам показалось, какие-то круглые
пятна и решили, что это и есть лунные кратеры. На самом деле это были
никакие не кратеры, а просто увеличенные капельки влаги, почему-то попавшей
между стеклами...
Наши отношения с Поладом как были, так и остались неровными:
то ссоримся, то миримся. Ничего не поделаешь - особенности дружбы с детства.
Наш писатель Максуд Ибрагимбеков сказал о такой дружбе замечательные слова:
«Человек может обрести себе новую мать, нового отца, но друга детства
мы себе больше не можем выбрать». Да, детская дружба - это раз в
жизни, и хорошо, если это навсегда.
Различны у нас не только характеры. Мне прочили быть композитором,
дирижером, пианистом, как мой дед, а я стал певцом. Полад хотел быть певцом,
как его отец, а стал композитором. Я был свидетелем первых шагов Полада
на этом его поприще. Однажды он принес мне несколько своих песен. Песни
Полада понравились мне своей мелодичностью. Я выбрал две из них в свой
репертуар. К тому времени я был уже известен как певец, у меня были друзья
в Москве на радио. И я предложил:
- Знаешь что, если мать тебя отпустит, давай поедем
в Москву.
- Отпустит, - загорелся Полад. - Ну что я сижу
здесь и никуда не езжу. Так и застряну в своем родном
Баку.
Адиля-ханум, конечно, отпустила сына. Мы приехали в столицу.
Я познакомил Полада с друзьями из музыкальной редакции Всесоюзного радио.
Он сел за рояль и спел им свои песни - в народном стиле, с колоритом Востока.
И тогда руководитель музыкальной редакции мой друг Чер-мен Касаев предложил
Поладу записать эти песни. И не просто записать, а исполнить некоторые
из них самому.
Голос Полада, как говорится, «лег на микрофон».
Всесоюзный эфир принял его в свои «объятья». С тех пор все и
узнали Полада Бюль-Бюль оглы.
|