Ни во дворе, ни в школе мы не выбирали друзей
по национальному признаку: Рафик Акопов, он станет скрипачом, был армянин,
Володя Михайленко, тоже скрипач, - украинец, Юра Стембольский - еврей,
Толя Половинкин, он учился в школе на ударных, - русский...
Из сегодняшнего времени смотрю на друга детства Рафика и
вспоминаю, в каких трудных условиях жила его семья. Душная комнатенка,
утомленное лицо матери, старый отец. Рафик был у них поздний ребенок.
Жили они в бедности, но я не помню, чтобы кто-то из нас над этим посмеивался.
Толе Половинкину я завидовал. Меня воспитывали в строгости.
Мой дядя Джамал, как дядя Онегина, был «самых честных правил».
Он много работал, приходил домой уставший, со мной заговаривал только
тогда, когда я делал что-нибудь не так. Честно признаться, поводов я давал
немало. Бывало, что-нибудь натворю и со страхом жду вечера, спрятавшись
в бабушкиной комнате. Сижу тихо и прислушиваюсь, когда бабушка или тетя
Мура начнут жаловаться на меня. Я понимал, что дядина строгость была оправданной,
однако мне хотелось и ласки, а главное, участия. Но дяде, вечно занятому
человеку, по натуре сдержанному и неразговорчивому, было не до меня. Мне
казалось, что он меня не любит. Только к концу его жизни я, став взрослым,
понял, что все было как раз наоборот, что он относился ко мне как к сыну.
Отсюда его строгость, нравоучения...
В Толином доме было все иначе. Отец и сын Половинкины были
друзьями, причем закадычными - никаких поучений. На рыбалку - вместе,
за столом - вместе, споры, разговоры на равных. Отец по-детски радовался,
когда Толя преуспевал не только в барабанных делах, но и в фотографии.
Я любил пропадать в доме друга, обожал позировать ему как
заправский артист: то в роли Бродяги (по нашим экранам тогда пронесся
индийский вихрь в облике Раджа Капура с его знаменитыми песнями), то был
денди лондонский с тросточкой и в пенсне. Я гримировал себя под Риголетто,
Фигаро, набрасывал на себя бабушкины скатерти и салфетки... У меня сохранились
эти фотографии...
И вот встреча уже в другой, взрослой нашей жизни. Лечу рейсом
Москва-Баку. Бортпроводница подходит ко мне:
- Вас просят пройти в кабину.
- Что случилось?
Она улыбается:
- Сюрприз...
Вхожу в кабину, смотрю - за штурвалом Толя Половинкин!
- Это ты? Разве в самолете есть барабаны? Ты же на
ударника учился. И на гитаре так играл... Меня пытался учить.
- Знаешь, Муслим, я вовремя сообразил, что джазмена из меня
не получится. А барабанить - только соседям нервы портить. Так и сказал
отцу. Он одобрил. Я пошел в летную школу, закончил... И вот мы с тобой
летим...
Зато с Юрой Стембольским мы еще долго встречались после школы.
Мать Юры работала костюмером в Бакинском оперном театре, а отец - по административной
части. И вот случилась трагедия. Отец улетел в Москву: был постановщиком
во время декады искусства Азербайджана. Купил в столице для Юры пластинку
Вана Клиберна. Помню, как Юра радовался этому, ждал отца, говорил, что
он прилетит завтра...
При посадке «Ил-18» разбился. После катастрофы
семье передали сохранившиеся вещи... У Юры остались осколки той пластинки...
Впоследствии я посодействовал Юре, игравшему к тому времени
в Государственном камерном оркестре Азербайджана, перейти в знаменитый
оркестр Евгения Светланова. Юра прекрасно сыграл на отборочном конкурсе
и был принят в прославленный коллектив...
Еще один друг детства - Заур Рустам-заде. Мы учились с ним
в музыкальной школе, он собирался быть альтистом. Но судьба его сложилась
так, что он стад работать в республиканском ЦК партии инструктором отдела
агитации и пропаганды. Потом представлял Азербайджан в Москве... И вдруг
страшная болезнь поразила этого веселого, остроумного, полного оптимизма
человека... Разговариваю с ним, а лицо его безучастно - маска. Мозг спит,
а память умирает...
Я долго не мог понять, почему после гибели отца мать не жила
с нами. И даже если она по каким-то причинам не хотела жить в нашей бакинской
квартире, почему не брала меня к себе?
Сначала бабушка Байдиполь уговорила мою мать оставить меня
в их семье на три года: я у них один, мне надо будет учиться в музыкальной
школе, а матери со мной будет сложно при ее кочевой жизни.
Моя мама, Айшет Ахмедовна (по сцене Кинжалова), была драматической
актрисой с многоплановым актерским амплуа. У нее был хороший голос, она
аккомпанировала себе на аккордеоне, что обожали на провинциальной сцене.
Играла она по большей части роли характерные, а ее музыкальность была
как бы дополнением к драматическим способностям. На сцене мама была очень
эффектна - у нее были превосходные внешние данные, подвел только нос:
мама была курносая. Помню, как в детстве я тоже боялся, что буду с таким
же носом, как у матери, и даже на ночь завязывал себе нос платком, чтобы
прижать его.
Броская внешность матери, ее одаренность, видимо, в большой
степени оттого, что в ней намешано много кровей: ее отец был турок, мать
- наполовину адыгейка, наполовину русская... Сама она из Майкопа, а театральное
образование получила в Нальчике. Много лет спустя я встретил там одного
старого актера, который сказал мне, что учился вместе с моей матерью.
Когда я рассказал ей об этой встрече, она вспомнила его.
Мои родители встретились в Майкопе, где мать играла в драматическом
театре, а отец оформлял спектакль. Они уехали в Баку, поженились. Когда
отец ушел на фронт, мать жила в нашей семье, а после его гибели вернулась
к себе в Майкоп.
Человека по-своему неординарного, ее томила «охота к
перемене мест» - ей почему-то не работалось в одном и том же театре.
При этом ее никто не увольнял, никто не выгонял из труппы. Но ей хотелось
чего-то нового, и потому мать часто ездила в Москву на артистическую биржу,
где в межсезонье собирались актеры чуть ли не со всей страны в поисках
работы в разных театрах.
Когда Айшет Ахмедовна через какое-то время стала снова просить
бабушку отдать меня ей, Байдиполь запричитала: дядя Джамал ко мне привык,
заменил мне отца... При этом опять вспоминала о неусидчивости матери,
о ее «цыганской жизни» актрисы. Мать и на этот раз вроде бы
согласилась оставить меня еще на немножко.
Как человек неожиданный в своих поступках, она имела привычку
сваливаться к нам как снег на голову: глубокая ночь, люди спят, и вдруг
звонок в дверь - матушка на пороге с чемоданами... Погостит неделю и так
же внезапно исчезнет.
Так было и в тот раз. Айшет приехала, пожила несколько дней
и вдруг засобиралась уезжать. В нашем доме жила тогда Мария Григорьевна.
Была она не домработницей (я не люблю это слово), а членом семьи, родным
человеком. (Появилась она у нас еще девушкой, была молоканкой из селения
Ивановка, что под Баку. Мария Григорьевна прожила с нами до смерти дяди
Джамала. Затем, обменяв свою квартиру в Баку, уехала к родственникам в
Красноармейск. Мы и сейчас с Тамарой как можем помогаем ей в эти трудные
времена.)
В тот день, когда мать решила уехать, Мария Григорьевна предложила
ей:
- Я тебя, Айшет, провожу до вокзала.
- Пусть меня и сын проводит. Хочу поцеловать его на перроне.
На вокзале Мария Григорьевна перед самым отходом поезда вдруг
пошла в ларек за мороженым и почему-то задержалась. Я стоял с мамой в
вагоне, и тут поезд дернулся и пошел. Мне стало интересно, что же будет
дальше. Поезд был уже на хорошем ходу. Смотрю в окно, а по перрону бежит
Мария Григорьевна и кричит: «Муслим -чик, что же ты? Айшет!..»
И еще чего-то вдогонку.
В общем, поезд меня умчал. До сих пор не знаю, договорились
ли мать и Мария Григорьевна заранее или нет: истинная подоплека той истории
мне неизвестна.
Сейчас, задним числом, думаю, что Мария Григорьевна, возможно,
и была посвящена в планы матери, хотя божилась, что все вышло случайно.
Видимо, вся комедия была разыграна не столько для меня, сколько для бабушки
и дяди Джамала - в том, что они ничего не знали о возможном «похищении»,
я уверен.
На два дня мы задержались в Майкопе, где когда-то работала
мать и где она встретила моего отца. Приехали мы ночью, очень долго ждали
мамину подругу, которая должна была нас встретить, и очень продрогли.
Наконец она появилась. Помню, как эта подруга-артистка потом поила меня
обжигающим чаем и как я, оттаивая, погружался в сладкий сон среди пуховых
подушек. Матери хотелось показать меня своим театральным друзьям, а мне
показать, где они познакомились с отцом. Я вдоволь набегался по театру,
по всем его закоулкам...
Из Майкопа мы поехали в Вышний Волочек, где мать играла в
местном театре. Я смотрел из окна вагона на новый для меня мир. С удивлением
замечал, как откатывали горы, земля выравнивалась в степи. Мелькали станции
и полустанки. Из бакинской жары мы въехали в промозглую осень, а затем
в суровую русскую зиму. Я проснулся утром, и глазам стало больно от неожиданной
белизны: всюду был снег.
Волочек встретил нас лютым холодом. Густели синие сумерки,
люди кутались в воротники и шали, над ними вился пар, а мне было весело:
под ногами скрипел снег, который я никогда не видел.
Ехали мы в город, а приехали в большую деревню с потемневшими
избами, с оконцами, заложенными ватой, с горшками герани на подоконниках.
Мама, оставив меня одного, убежала в театр «отмечаться».
А я смотрел сквозь заиндевевшее окно на сиреневый сумеречный снег и вдруг
вижу: на меня оттуда тоже кто-то глядит. Рассмотрел смешливые рожицы ребят.
Мы уставились друг на друга. Оказывается, они уже знали, что приехал какой-то
пацан откуда-то с южного моря, с югов, с Баку, как они говорили потом
про мой город.
Что они до того знали про Баку, про Азербайджан? То, что
по улицам этим заморским текут не реки, а нефть, бензин. Я уже не говорю
о том, что они не могли правильно выговорить название моей республики.
(Хотя выговорить слово «Азербайджан» не могли у нас и иные генсеки
и президенты. Но в моем случае было иначе: я быстро научил ребят говорить
правильно.)
Ребята что-то кричали мне. Чтобы расслышать, я стал открывать
окно, а оно было заклеено на зиму. Я не знал этого и открыл его, запустив
ребятню в гости. Они смотрели на меня как на заморскую птицу - недоверчиво
насупясь. Может, одет я был как барчук. Хотя какой там барчук! Пальтишко,
которое мама купила мне в Майкопе, мамин шарф...
Но мы быстро нашли общий язык. Кто-то предложил: «Аида
в снежки играть!» Вывалились во двор тоже через окно, поскольку дверь
мать заперла на ключ. Мороз был тогда довольно сильный. Я, помнится, впервые
в жизни понял, что значит промерзнуть до костей.
Пришла мама, вошла в избу, видит, окно открыто и меня нет.
Побежала искать... Ругала потом меня крепко. И за то, что избу выхолодил,
и за то, что сам обморозился. Я обиделся: «Зачем тогда взяла из моего
любимого теплого Баку?» Мать поила меня чаем с малиной, смотрела
на меня и плакала...
Я полюбил этот неброский, уютный русский городок, его простых,
доверчивых людей. Здесь я впервые узнал, что такое русская душа. Взрослым
я проехал по России вдоль и поперек, встречал стольких людей, но ее, России,
сердечный напев зазвучал во мне там, в Вышнем Волочке. Я еще раз убедился
в том, что первое впечатление - самое верное.
В Волочке я продолжил занятия в музыкальной школе-семилетке
у Валентины Михайловны Шульгиной. Это была замечательная женщина - мудрый,
терпеливый педагог.
Кроме школы, она работала в городском драмтеатре музыкальным
оформителем, подбирала и обрабатывала музыку для спектаклей. Еще Валентина
Михайловна руководила хором в каком-то учебном заведении... То есть была
она не только человеком щедрой души, но и щедро одаренным.
Помню, как в драмтеатре ставили пьесу Яниса Райниса «Вей,
ветерок». Помимо своей музыки, которую Шульгина написала для спектакля,
она вставила в него и латышскую народную песню, которую пела главная героиня
пьесы Байба. Позже я включил эту песню в свой репертуар и даже пел ее
по-латышски во время своих концертов в Латвии. Перед концертом я рассказывал,
что в детстве, когда мы жили в Вышнем Волочке, я слышал, как мама пела
ее в спектакле. Мои слушатели решили, что моя мама - латышка, и буквально
завалили меня письмами на латышском языке. Чтобы прочитать их, пришлось
переводить эти послания моих прибалтийских поклонников.
Когда Валентина Михайловна оформляла музыкально спектакль
«Анджело» по Пушкину, я сидел в оркестровой яме рядом с роялем,
на котором она играла. Сидел и млел от счастья: оттого что люблю музыку,
люблю театр с его особым пыльно-сладким запахом, с шорохами и суетой за
кулисами, с долгими репетициями...
Мне нравилось в Валентине Михайловне редкое для педагога качество:
хороший педагог бывает и жестким, и добрым. Валентина Михайловна не заставляла
меня сделать то-то и то-то, а предлагала. И всякий раз поощряла мои успехи,
даже тогда, когда я ленился и играл хуже, чем мог. Она как бы давала понять:
ты хоть и не хочешь разучивать задание, а все же играешь хорошо. Обычно
в школе не поощряется вольность в исполнении ученика, а Валентина Михайловна,
наоборот, отмечала, что я по-своему трактую некоторые произведения. «В
девять лет иметь свое музыкальное мнение, - сказала она про меня на экзамене,
после которого я перепрыгнул сразу через класс, - это совсем неплохо и
ко многому обязывает». Я и сам чувствовал, что учусь здесь, в Волочке,
лучше, чем в родном Баку. Может быть, и потому, что русский мороз как
следует проветривал мозги?
Мой интерес к театру вскоре вылился в то, что я увлек нескольких
ребят идеей организовать кукольный спектакль. Я к тому времени уже немного
лепил, поэтому сделать кукол для небольшого спектакля «Петрушка»
мне было нетрудно. Мы достали почтовую коробку, смастерили из нее сцену,
написали сами текст, и наши марионетки на ниточках разыграли короткий
спектакль минут на десять. Нам хотелось, чтобы у нас было все, как в настоящем
театре: мы даже брали за билеты «деньги» - фантики от конфет...
Мама целыми днями пропадала в театре, и чтобы присматривать
за мной, пришлось взять няньку. Это была какая-то злюка, которая согласилась
возиться со мной только из-за денег. Когда я говорил при ней о дяде Джа-мале,
она передразнивала меня: «Этот твой дядя Дима-ка...» Как будто
не могла выговорить простое имя. Видимо, уже тогда ее душу точила сумасшедшинка.
Спустя много лет я приехал в Вышний Волочек. Спросил: «А
что моя няня? Жива?» Мне сказали: «Жива... Сумасшедшая она,
на кладбище побирается. Мы сейчас ее приведем». Старуха меня узнала,
хотя ничего от того мальчика уже не осталось, я стал совсем другим. Мне
было ее жалко. И я понял, что обижался на нее в детстве напрасно. Дал
ей много денег. Она взяла их и тут же пошла побираться.
Приехал я в Волочек не выступать, а как гость: мне просто
захотелось встретиться с моим русским детством. Вместе с Валентиной Михайловной
мы пришли в театр, потом пошли в школу. Вот класс, где я учился... Не
удержался, сел за парту... Меня все же уговорили спеть в городском саду
в Летнем театре. Слушатели сидели и на лавочках, и на деревьях, и на заборе.
Где бы я потом ни был - в Италии на стажировке, в теплой
Ялте или в заснеженном Заполярье, - я писал письма моей учительнице, которые
начинались непременно так: «Дорогая Валентина Михайловна, пишу Вам
из...»
«...Как видите, я не из тех, кто забывает любимую
учительницу и любимого человека. Поверьте, я всегда помню о том, что Вы
для меня сделали... Очень хочется поговорить с Вами, узнать о Вашем здоровье,
работе. Я по-прежнему с грустью вспоминаю Волочек. Не знаю, почему он
так запал мне в сердце. Есть города и лучше, а так тянет к Вам. Что хорошего
в Волочке, такой же он или строится? Неужели снесли дом, где жили мы с
мамой. Так не хотелось бы этого».
Я прожил в Вышнем Волочке около года. По ряду причин мне
невозможно было там оставаться: мать, женщина молодая, красивая, имела
право на то, чтобы создать новую семью. Так и вышло - у нее в то время
уже был человек, актер, который стал ее мужем, и неизвестно, как бы мы
поладили с ним. Но я рад, что теперь у меня есть прекрасная сестра Таня
и брат Юра, музыкант.
Так что я вернулся в Баку. Помнится, как мне хотелось привезти
маму в наш бакинский дом. Еще в Волочке, когда мы получили письмо от бабушки
Байдигюль и тети Муры, в котором они писали, что соскучились и ждут меня,
я ответил, что приеду в Баку при одном условии - если со мной приедет
мама: я в то время уже привязался к ней. Тетя Мура, которая сыграла немаловажную
роль в моем возвращении, ответила: «Я на твоем месте не ставила бы
нам ультиматум...» Прочитав письмо, я сказал маме: «Я тете никаким
матом не писал». Она рассмеялась: «Да не матом, а ультиматум...
Условие, значит».
Человеку трудно без матери, но в жизни без жертв не обходится.
У нее были на меня все права, но она понимала, где и с кем мне будет лучше.
Хотя мать с затаенной горечью и говорила, что она не только меня родила,
но и таланты мои не от Магомаевых, а от нее, она ошибалась: мои таланты
не только от нее. От нее у меня голос, от Магомаевых - музыкальность.
На меня оказывали влияние и атмосфера семьи, в которой я рос, и наша музыкальная
школа... А консерватория? А оперный театр, в который я тоже пришел как
в дом родной? Всего этого мать не смогла бы мне дать при ее образе жизни,
при разъездах по разным городам. Она понимала это сама и отпустила меня.
И за это я ей благодарен...
И еще я считаю подарком судьбы то, что рос в той культурной
среде, которая и сформировала меня, среди замечательных музыкантов, что
окружали меня в детстве и в юности. О многих из них я постараюсь рассказать
в этой книге...
Когда бабушка привезла меня из Вышнего Волочка в Баку, тетя
Мура чуть не упала в обморок, услыхав мой новый тверской выговор, все
эти «эва, придурок-то», «гляди-ка», «тю-у-у»...
- Джамал, ты только послушай, как разговаривает Муслим, -
стонала моя строгая тетушка, привыкшая к хорошему литературному языку.
- Что за диалект?
Никакой это был не диалект, просто у меня обезьянья привычка
перенимать на слух местный акцент. Я приезжал в Москву и тянул гласные,
акал по-столичному. Возвращался в Баку - и через пять-шесть дней появлялся
бакинский говорок...
Но после Волочка я действительно говорил чудовищно - ни дать
ни взять парень из глухомани. Тетушка с утра до вечера всплескивала руками
и произносила трагическим голосом известную российскую фразу: «Что
делать?» Дядя Джамал говорил, что делать ничего не надо. Муслим парень
со слухом, отойдет. Я до сих пор помню эти свои «эн», «эва».
Во дворе меня долго не узнавали: уехал - один, приехал - другой.
|